Немцы довольно часто перебрасывали пленных из одного лагеря в другой. Это делалось и в целях разгрузки и для того, чтобы не дать узнику возможности, хорошо ознакомившись с лагерными условиями организовать побег.
Из Рославльского лагеря Преснякова, Прудникова, Северюхина и меня в числе многих других заключённых, перевезли в Могилёв. Здесь стоит рассказать о том, в каких условиях совершалась эта транспортировка.
Б товарный вагон, совершенно пустой /только в углу стояла деревянная зловонная кадка-параша/ набивали человек восемьдесят. Сидеть и тем более лежать в такой тесноте не было возможности, поэтому ехали стоя, тесно прижавшись друг к другу. Только совершенно ослабевшие и больные сидели, скорчившись около переполненной параши. Жидкость из кадки во время хода поезда плескалась прямо на них. Здесь же лежали мёртвые, которых везли до конечной остановки, где оформлялись акты и составлялись новые списки.
Узкие окошечки вагона, переплетённые проволокой почти не пропускали света, ночью тоже не полагалось никакого освещения.
Двери открывали один раз в сутки для выдачи пищи: хлеба, солёной рыбы и воды. У многих пленных не имелось котелков и, несчастные, страшно мучились от жажды.
Для того, чтобы в пути не произошло побега, немцы принимали контрмеры: перед отправкой заставляли снимать брюки, отбирали их, и мы ехали в одном белье. Фашисты считали такое мероприятие очень остроумным. В самом деле, куда побежишь без брюк?
В тамбурах вагонов находился автоматчик с овчаркой. Одним словом, немцы принимали все меры предосторожности.
Так, стоя, в тесноте, в доводящей до дурности духоте и зловонии переправлялись пленные из одного места заключения в другое. В Могилёвском лагере многие административные должности занимали русские военнопленные. Одни из них использовали свое положение для того, чтобы оказывать посильную помощь товарищам по несчастью, другие /таких, разумеется, было меньшинство/, потеряв веру в победу Советской Армии и будучи в тайниках своей души людьми подленькими, беспринципными людьми, у которых шкурные интересы преобладали над всеми другими, начинали подлаживаться к новым условиям, надеялись построить благополучно свою жизнь при немцах.
Именно такой мерзавец занимал пост начальника лагерной полиции. Бывший старший лейтенант Иванов. /Думаю, что фамилия у него была вымышленной. Такие типы умели заметать следы/. Очень быстро сумел «сориентироваться», рьяно сотрудничал с немцами и даже мечтал о карьере.
Иногда он заходил к нам в комнату и делился своими соображениями.
Однажды он проговорился: дескать, если и дальше так удачно пойдут его дела, то к концу войны он может стать командиром дивизии.
Глаза Преснякова при этих словах презрительно и гневно сверкнули. Невзирая на то, что Иванов, как начальник полиции, был властен в его жизни и смерти, Иван Андреевич дал резкую отповедь предателю.
— А вы знаете, молодой человек, что всякая монета имеет две стороны? Иной ставит на орла, а выпадает решка. Неплохо бы вам об этом подумать… Вместо того, чтобы помогать товарищам, попавшим в беду, вы смеете думать о своем благополучии. Неужели не стыдно?
Помню я и начальника Украинской полиции Николайчика. Этот негодяй лично расстреливал евреев и политработников, на его совести лежит не одна тысяча казнённых по его вине людей.
Однажды Николайчик вызвал меня к себе. Противно было глядеть на надменную сытую физиономию предателя.
— У меня есть сведения, что ты у себя в полку расстреливал честных людей, — грубо и нагло начал он. – Расстреливал только за то, что они не хотели служить в Красной Армии.
Оказывается, начальнику полиции донесли о том, что в моём полку по решению военного трибунала расстреляли дезертира солдата Зайцева, призванного в армию из Московской области Загорского района.
— Вы являетесь начальником полиции,- ответил я,- и, очевидно, должны знать, что во всех армиях, как в советской, так и в буржуазной, к дезертирам применяется одна мера наказания. Причём приговор выносит не командир полка, а специальный орган. В нашей армии он называется военным трибуналом.
— Значит, ты этого случая не отрицаешь? Отлично… Мы возьмём тебя под особое наблюдение.
Очевидно, Николайчик выполнил угрозу: поставил соответствующую отметку в моей карточке, потому что в течение четырёх лет плена, хотя я находился и в других лагерях, мне не раз напоминали о расстреле.
Встретился я в могилёвском застенке ещё с одной гнусной личностью. Это был бывший военный инженер 3-го ранга некий Киров. При немцах он тоже выполнял инженерные обязанности. Киров имел постоянный пропуск для свободного входа в лагерь. Как можно было бы отлично его использовать для организации побегов! Но Киров, забыв о том, что он советский человек /он даже говорил нам, что является кандидатом партии/ проходил в лагерь по нескольку раз в день только для того, чтобы спекулировать картофелем: продавал его пленным по 30 рублей за котелок…
С осени 1941 года в Могилёвском лагере насчитывалось 33 тысячи пленных, а к февралю 1942 года нас осталось всего не более трёх тысяч! В ходу был чей-то мрачный каламбур: «В Могилёве мы найдём себе могилу». Причинами смерти являлись три страшных обстоятельства: голод, тиф и расстрелы. Немцы задались целью перемолоть в этом лагере всех, кто мог носить оружие. (Кстати, сюда направляли самых молодых, цветущих бойцов и офицеров, попавших в плен в самом начале воины).
Мне вспоминаются строчки из Некрасова: «В мире есть царь: этот царь беспощаден, голод названье ему». Вот такой беспощадный голод царил и в могилёвском лагере. Нам выдавали в день по триста граммов хлеба, испечённого из какого-то суррогата. И хлеб и похлёбка из свёклы или картошки приготовлялись без соли. Люди стали быстро отекать, обессиливали. Целыми партиями их отправляли в барак-изолятор, откуда они уже не возвращались… Отличным помощником голода был тиф. Так как нас не водили в баню, не сменяли бельё и одежду, началось неимоверно быстрое размножение клопов и вшей — переносчиков этой заразной болезни. Никогда я не видал (и, слава богу,
не увижу!) такого количества клопов, как в могилёвской чумной яме. Они не только сидели в щелях стен и нар. Они вылезали из одежды, ползали по полу, сыпались на голову с потолка. Не меньше было и вшей. Чтобы как-то избавиться от паразитов, мы кипятили наше бельё в котелках для пищи.
Голод и тиф безжалостно косили пленных. В день умирало по пятисот и более человек. Их не успевали хоронить и складывали целыми штабелями около изолятора. Хоронили умерших за лагерем. Отвозили их туда сами пленные, под надзором эсэсовцев. Если мёрзлые трупы недостаточно плотно укладывались в сани, наши надзиратели отрубали им руки или ноги, мешавшие при погрузке.
Уже здесь, в первый год войны, мы столкнулись с той подлой способностью всячески прятать концы в воду, которая так характерна для нацистов. В яме, которая служила общей могилой, полагалось хоронить не более ста человек. О том, что здесь покоится именно такое количество, гласила и табличка на насыпи. Однако, в яму набивали до трёхсот трупов!
Люди, умиравшие с голода, теряли контроль над собой. Началось людоедство. В груде трупов, валявшихся около изолятора, можно было увидеть покойников со срезанным мясом. А вскоре началась охота за живыми людьми… Ночью мы боялись выходить во двор. Ползли зловещие слухи о том, что голодающие собираются по нескольку человек, нападают на вышедших из барака, заманивают на чердак и там убивают и съедают.
Впрочем, как мы потом узнали, эти слухи распускали, главным образом, немцы: они нашли удобный предлог для расстрела ни в чём неповинных людей. Группу в сотню и больше человек, которых немцы решили уничтожить, выстраивали перед военнопленными, зачитывали приказ о том, что такие-то и такие-то обвиняются в людоедстве и наказываются смертной казнью. Этот жуткий фарс разыгрывали не только в Могилёве, но и в лагерях Глухова, Молодечно и других.
А царь-голод свирепствовал всё сильнее и сильнее. Не забыть мне одного страшного случая. Однажды, проходя мимо выгребной ямы, я заметил пятерых совершенно обессилевших от голода людей. Несчастные, смастерив из длинной проволоки крючки, пытались вылавливать из ямы картофельную кожуру и другие отбросы. Часовой, стоявший на вышке, некоторое время наблюдал за ними, а потом, решив поразвлечься, пустил по ним автоматную очередь. Один, сражённый пулей, в голову, свалился в яму и утонул в нечистотах, а другой упал с простреленным животом. Я и ещё несколько человек, оказавшихся во дворе, отнесли его в барак. Часовой с удовольствием наблюдал за происходящим. Он знал, что за убийство пленного его не только не накажут, а ещё и премируют внеочередным отпуском, денежным поощрением, отметят, как истинно-преданного фюреру солдата.
Из окон нашего барана была видна площадка, окружённая изгородью. Сюда фашисты загоняли смертников накануне расстрела. Чаще всего на неё попадали политработники, офицеры, евреи, коммунисты и комсомольцы — жители Могилёва и его окрестностей. Босиком, в одном белье, стоя ли они на морозе в 20-30 градусов «для устрашения» остальных узников. Сердце разрывалось от боли при виде их, руки сжимались в кулаки, было невыносимо тяжело сознавать своё бессилие! Каждое утро мы бросались к окну. Что принесла прошедшая ночь? Кого загнали за эту проклятую изгородь взамен расстрелянных? Кому суждено принять преждевременную смерть от руки фашистских палачей?
Всё в лагере делалось с таким расчётом, чтобы окончательно унизить человека, превратить его в озлобленное животное.
По утрам выдачу хлеба на три тысячи человек производили только из двух окошечек, причём паёк давали только тому, кто подошёл лично. Огромные очереди выстраивались в зимних сумерках. Кое-как одетые, закоченевшие, мы несли на носилках больных, чтобы им выдали их порцию. Некоторые пленные под видом больных тащили умерших ночью /не пропадать же хлебу!/. После получения пайка, мертвецов за ненадобностью оставляли около окошка. Остальные очередные уже шагали по трупам. Немцы с презрением глядели на нас: дескать, чего же другого ждать от русских варваров… Интересно знать, как бы вела себя эта избранная, высшая раса, если бы её представителей поставили в такие, же условия, в которых очутились мы!
С осени 1941 года немцы начали отпускать из лагеря украинцев и белоруссов. Этим они хотели убить сразу двух зайцев: по их расчётам, вернувшись к себе на родину, отпущенные из плена начнут восстанавливать разрушенное войной хозяйство республик, которые немцы считали своей собственностью. Фашисты, очевидно, предполагали, что вырвавшиеся из лагерного ада украинцы и белорусы, в знак благодарности, станут верными вассалами «великой Германии».
Кроме того, победы на фронте настраивали немцев благодушно. Почему бы на радостях и не заигрывать с покорёнными народами?
Роспуск по домам лагерное командование превратило в выгодный бизнес. Для того, чтобы выправить документы, требовалось обязательно дать взятку. Не брезговали ничем, брали всё: часы, деньги, сало, портсигары, масло.
Наша подпольная группа не дремала. Мы стали использовать эту ситуацию для освобождения из лагеря своих товарищей. Иван Андреевич предложил прежде всего выдать за украинца профессора Тимирязевской Академии т. Чардина. Это был обаятельный человек, очень сердечный и умный. Служил он начальником снабжения в 9-ой стрелковой дивизии имени Кирова, куда попал из московского ополчения. Ещё в довоенное время т. Чардин разработал рецепт концентрата, который вскоре приняли на снабжение армии. В плену немцы использовали его на проверке картофеля, сложенного в огромные бунты. Он всегда приносил с собой в барак по пять-десять картофелин, подкармливая ими ослабевших товарищей. Так и стоит перед глазами его добрая улыбка, на осунувшемся бледном лице… Накануне отъезда мы решили избавить профессора от вшей, которые буквально пожирали беднягу. Я прокипятил его бельё в котелке и, чтобы оно скорее высохло, подложил под себя.
Вместе с Чардиным, под видом украинцев, из лагеря выпустили подполковника Галкина и ещё двух товарищей, фамилии которых я позабыл.
В следующую партию мы включили Ивана Андреевича Преснякова. При помощи работающего в гестапо Запольского, который всегда чем мог помогал нашим пленным, Ивана Андреевича снабдили документами недавно умершего от тифа полковника Плотникова, родом из Киева. Хотя путёвку Ивану Андреевичу выписывали на Украину, он твёрдо решил пробраться на восток, к линии фронта, с тем, чтобы попасть там в какую-нибудь часть Советской Армии.
Но как осуществить этот план? Наш лагерь посещала глазной врач Анна Акимовна Елистратова. Она в своей подпольной работе держала связь с Запольским. Анна Акимовна предложила такой вариант: Иван Андреевич является к ней в солдатской форме /он всё время ходил в генеральской), а она достаёт грузовую машину, и Пресняков вместе с шофером добирается до расположения наших войск.
Вместе с Прудниковым и Северюхиным мы начертили Ивану Андреевичу схему-карту, которая должна была служить ему ориентиром. Затем описали все злодеяния фашистов в лагере. Писали молоком, чтобы в случае чего немцы не смогли прочесть. Листы бумаги прилепили тестом к марле, положили между ватой, которой и простегали специально сшитый к этому случаю бушлат. Шили его из старья, чтобы наш генерал мог сойти за обычного крестьянина, бредущего по дорогам войны. Свою генеральскую форму Иван Андреевич оставил лейтенанту Феде Харламову, который жил с ним в одной комнате. Немцы, боясь влияния Преснякова на военнопленных, приказали Харламову обслуживать генерала: ходить за пайком, за водой и т. д., рассчитывая, что таким образом Иван Андреевич реже будет общаться с народом.
На следующий день у ворот лагеря в январский морозный день я и Северюхин прощались с Иваном Андреевичем. Крепко обнялись мы с нашим другом, всплакнули, пожелали счастливого пути. Немцы и военнопленные и не подозревали, что этот невзрачный человек, с седеющей бородкой, в рваном бушлате, опирающийся на суховатую палку, не кто иной, как советский генерал, командир 5-ой дивизии.
Часовой, оказавшийся австрийцем, радовался вместе с нами: вот, мол, старый комрад живым едет домой!
Прошло восемь дней. Мы уже считали, что Иван Андреевич с шофером благополучно добрались до фронта, как вдруг на девятый день, утром, во время проверки полицейский забрал меня и повёл в гестапо. Здесь, в приёмной, уже находились главный врач лагеря т. Груздев, Федя Харламов и начальник полиции лагеря Иванов. Мы обменялись взглядами. Всем было ясно, что вызов в эту проклятую организацию ничего хорошего не предвещает. Через несколько минут к нам вышел гауптман гестапо и два дюжих эсэсовца. Гауптман оглядел нас и спросил у Феди:
— Почему ты не сообщил о побеге генерала?
Адъютант промолчал. Что ему было говорить?
Гауптман опять спросил:
— Ну, что? Будешь отвечать или нет?
Федя продолжал молчать. Фашист знаком показал на скамейку, стоящую около стены. На ней, обычно, производили экзекуцию. Эсэсовцы бросились на Харламова, сорвали верхнюю одежду, подняли нижнюю рубашку и повалили лицом вниз на скамейку. Вместе с начальником полиции Ивановым эсэсовцы ремнями привязали юношу и началась порка. Иванов и один из эсэсовцев держали Федю за голову и ноги, а другой бил его плетью по обнаженной спине. Со свистом рассекала плеть воздух и врезалась в тело. Каждый удар сначала оставлял на спине белую полосу, потом она багровела, вздувалась. После 8-10 ударов кожа лопнула, появились капли крови. Ещё несколько взмахов плетью и со спины потекли красные ручейки.
Федя сначала громко стонал, а потом только слабо кряхтел, закусив губу. На его лице выступила испарина, глаза из-за расширившихся зрачков казались чёрными.
После 25-го удара затихшего Федю вынесли вместе со скамейкой во двор. Его спина напоминала только что освежеванную тушу.
Гауптман обратился ко мне:
— Вы являетесь старшим в комнате. Генерал часто встречался с вами, играл в вашей комнате в домино, беседовал. Вы, конечно, знали, о чём он задумал. Почему же не сообщили?
— Мы, офицеры, ничего не знали о побеге Преснякова,- ответил я. — Он состоял у вас в особом списке, жил в другой комнате, с нами своими планами не делился.
Точно также ответил врач лагеря.
Гауптман зло посмотрел на нас и приказал начальнику полиции:
— Голодный паёк! А вам советую подумать. В противном случае вас ждёт участь адъютанта генерала…
Три дня нам не давали хлеба и горячей пищи. А на второй день после вызова в гестапо, в лагерь привезли Ивана Андреевича. Поместили его отдельно от нас, при штабе лагеря, поставили охрану, запретили ходить к нему и разговаривать.
Что же случилось с генералом, почему побег кончился так неудачно? Запольский, приготовляя Преснякову документы, датировал их на день вперёд, опасаясь, что Ивану Андреевичу не удастся в назначенный день выбраться из лагеря. Но с машиной всё обошлось благополучно, и Пресняков к заходу солнца был уже далеко километрах в 80-ти от лагеря. Однако, с шофером творилось что-то неладное: он весь пылал, плохо различал дорогу, а вскоре свалился в кабине без памяти. Будь на месте Преснякова кто-нибудь другой, он, по всей вероятности, оставил бы в машине шофера, тем более, что они друг друга не знали, а сам бы пустился в дальнейший путь. Но не таков был Иван Андреевич. Бросить беспомощного, больного человека, отдать в руки врагов советского бойца, который также, как и он, хотел бежать из плена? Нет, это было не в характере генерала! Он решил устроить шофера в ближайшем селе, а самому идти дальше. Но тут Иван Андреевич вспомнил, что в документе поставлена дата завтрашнего дня. Как он будет предъявлять пропуск сельскому бургомистру? А его ведь потребуют обязательно! И тут Иван Андреевич допустил первую ошибку: исправил карандашом число.
Деревенский бургомистр, хотя и был человеком малограмотным, но переправленная цифра насторожила его. Не будь этого, возможно, всё обошлось бы благополучно. Он повертел пропуск и так и этак, а потом крикнул посыльного:
— Сходи за начальником полиции… Пусть он разберётся в документах.
Когда посыльный ушёл, Пресняков, не помня себя от гнева и возмущения, стал отчитывать старосту:
— Ты что же это, мерзавец, продался немцам? Думаешь, советская власть не вернётся? Вернётся, миленький, и рассчитается с тобой по заслугам! Немедленно помести шофера в какой-нибудь дом, а меня отпусти. Я — советский генерал, и ты не имеешь права меня задерживать!
В это время в комнату вошёл начальник полиции и бургомистр доложил ему о подозрительном старике, требуя расстрела за то, что тот пугал его возвратом советской врасти.
— Да, погорячился я,- сетовал позже на свою вспыльчивость Пресняков. — Надо было по-другому вести себя с этим негодяем.
Вторая ошибка Ивана Андреевича чуть не стоила ему жизни. Генерал был передан в руки полевой жандармерии и снова водворён в могилёвский лагерь.
Так неудачно закончился побег Преснякова и шофера, который, как мы узнали, умер через несколько дней от тифа.
Мы очень боялись, что Ивана Андреевича расстреляют за попытку к бегству. Но у немцев был какой-то свой расчёт. Через некоторое время Пресняков даже добился, чтобы ему разрешили опять поселиться вместе с нами.
Тоска по Родине, по жене и сыну ещё более усилилась у нашего генерала после того, как он так реально ощутил свободу, так близко подошёл к осуществлению мечты каждого пленного. Чаще, чем всегда, он говорил теперь о своей семье, беспокоился о её судьбе, вспоминал прошлое. Было оно богатое событиями, которые как нельзя лучше характеризовали широкую натуру генерала, его всегдашнее стремление к справедливости. Выходец из крестьянской семьи, Пресняков в 1914 году окончил учительскую семинарию, а в следующем году попал на фронт, сначала простым солдатом, а затем в 1917 году был произведён в офицеры в должности начальника пешей разведки. Октябрьскую революцию он встретил безоговорочно, как «свою» революцию и был избран в солдатский комитет. Его боевой школой была Сибирь. Здесь он окончательно сформировался, как советский командир. Сначала воевал с Колчаком, потом служил в отделе боевой подготовки в Архангельском военном округе.
Значительно позже, уже после войны, я встречался с некоторыми сослуживцами Ивана Андреевича. Все отзывались о нём с восхищением, как о справедливом и отважном
командире.
Подлинный демократизм, сердечное отношение к простому солдату, стремление облегчить тяготы военной службы и в то же время требовательность — всё эти лучшие черты военоначальника принесли Ивану Андреевичу любовь и уважение со стороны бойцов и офицеров.
В лютые сибирские морозы на стрельбище, на тактических занятиях он разрешал солдатам и офицерам опускать шлемы, а сам в сапогах, с поднятыми наушниками, неутомимый, всегда бодрый и весёлый, целый день не слезал с коня.
Иван Андреевич ненавидел фальшь, ложь, открыто, не считаясь с мнением вышестоящих, выступал против несправедливости, причём очень горячо, страшно, подчас себе во вред.
Таким независимым и бесстрашным Пресняков оставался и в фашистских лагерях. Небольшого роста, скорее невзрачный, он имел огромную внутреннюю силу, перед которой пасовали даже фашисты.
Помню один характерный случай на прогулке. Произошёл он в марте 1942 года (эта фраза зачёркнута синим карандашом – прим. О.Р.) Мы шли (зачёркнуто: «по улице» — прим. О. Р.) между бараками и ещё издали увидели начальника лагеря фон-барона Клайбена или Крайдена (точно не помню), старика лет 70, важного помещика из Восточной Пруссии, в чине майора. Не дойдя до него нескольких шагов, Пресняков повернулся и остановился сбоку дороги, заложив руки за спину.
Майор, остолбеневший от такого непочтительного отношения, свирепо закричал:
— Почему не приветствуете начальника лагеря.
Иван Андреевич спокойно сделал поворот на 180 градусов и сказал переводчику:
— Передайте начальник, лагеря, что он только майор, а я генерал-майор. Не я его должен приветствовать, а он меня.
Фон-барон обомлел от такой дерзости, а затем начал неистово браниться. Мы потом часто вспоминали ошалевшую физиономию начальника лагеря и смеялись от души.
Я уже писал о том, что в лагерях военнопленных кормили одно время совершенно несолёной пищей, что приводило к цынге, к нарушению правильного обмена веществ в организме. Иван Андреевич приложил немало усилий, чтобы через своих людей достать текст Женевского соглашения от 1926 года за подписью заместителя наркома иностранных дел т, Литвинова, где был особый пункт о содержании военнопленных. Опираясь на это соглашение, Иван Андреевич написал протест начальнику лагеря, в котором в резкой форме говорилось о недопустимости такого отвратительного питания. Протест подписали пять человек: сам Пресняков, полковник Прудников, полковник Медведев, подполковники Горношевич, Северюхин и Тазетдинов.
Через врача этот протест вручили начальнику лагеря.
На второй день часов в 11 вечера, всем подписавшим протест, приказали собрать вещи и ждать.
Признаюсь, это ожидание было не из приятных. Так отправляли в штрафной лагерь, в карцер и на… расстрел.
Иван Андреевич посмотрел на наши помрачневшие лица.
— Вот что, друзья,- сказал он. — Чтобы с нами не случилось, помните – мы — старшие офицеры Советской Армии. Держитесь достойно. Никакого унижения, никаких просьб о пощаде!..
Мы простились с товарищами и друг с другом — всё могло случиться. Наконец томительное ожидание кончилось. Явился унтёр-офицер и приказал спуститься в тёмный подвал, который днём служил столовой. Здесь нас выстроили в шеренгу около стены. Вошёл штаб-фельдфебель с двумя автоматчиками и переводчиком — бывшим советским лейтенантом, немцем Поволжья.
Фельдфебель сделал перекличку, а потом, достав из кармана наш протест, спросил:
— Вы писали это заявление?
Получив утвердительный ответ, он продолжал:
— Вы, коммунисты, вздумали требовать соли, а знаете, как обращаются с нашими пленниками в Советской России? Над ними жестоко издеваются, вырезают пятиконечные звёзды на лбу, груди, без разбора расстреливают. А вы требуете хорошего отношения к себе, хорошего питания! Вас в России считают изменниками, вы там совершенно не нужны.
И тут же прочитал резолюцию на нашем протесте, где приказывалось оставить нас на трое суток без хлеба.
Иван Андреевич, выждав, когда переводчик закончит, отчётливым, резким, не допускающим возражения тоном, сказал:
— Я пленный генерал Советской Армии, а не изменник, как вы назвали нас. Вы -фельдфебель, низший чин и не имеете права разговаривать с нами в такой грубой форме,
да ещё по вопросам, которые вы разрешить не в состоянии. Я требую, чтобы нашим заявлением занялись начальник лагеря или тот, кому этот лагерь подчинён.
Фельдфебель, услышав перевод, даже растерялся. Смелость, командирский тон генерала подействовали на него, как ушат холодной воды. Куда делась вся важность эсэсовца! Они ведь были храбрыми с людьми беспомощными, обессилившими. Человек с сильной волей, железным характером всегда страшил их. Фельдфебель что-то тихо сказал переводчику и тот перевёл:
— Завтра соль будет, но начальник лагеря просил вас больше такие протесты не писать.
«Просил!» Мы с восхищением смотрели на генерала. Вот у кого нужно учиться стойкости и бесстрашию!
Кончилась вся эта история тем, что в рацион стали добавлять соль, а на нашем протесте начальник лагеря написал: «Очередная провокация коммунистов».
О непреклонности, принципиальности Ивана Андреевича о его умении носить с гордостью и достоинством своё командирское звание говорит и такой факт.
В лагере Кальварач наших трёх генералов-майоров: Преснякова, Наумова и Данилова поместили отдельно от нас, о тем, чтобы они меньше встречались с другими военнопленными.
Но в скором времени встреча произошла, да ещё какая! В июле 1942 года эсэсовцы торжественно готовились к приезду какого-то высокопоставленного немецкого генерала — командира корпуса. Прибыв в лагерь, важный гость прежде всего потребовал, чтобы ему представились советские генералы. Очевидно, командир корпуса чувствовал себя этаким маленьким наполеончиком и ему хотелось разыграть спектакль на тему: «Встреча победителя с побежденными».
Всех военнопленных, (карандашом вписано «28» — прим. О. Р.) тысячу с лишним человек, выстроили во дворе. Первым подошёл генерал-майор Наумов и совершенно неожиданно для всех каким-то подхалимским голосом отрекомендовался:
— Бывший фельдфебель царской армии Наумов!
Ропот негодования прошёл по рядам! Вот когда он раскрыл свои карты, трус и изменник, хочет заслужить расположение фашистов, отрекаясь от своей службы в советское время!
Метнув на Наумова гневный взгляд, Пресняков подошёл к немецкому командиру корпуса и отчеканил:
— Командир дивизии генерал-майор Советской Армии Пресняков.
Также представился генерал Данилов, старый честный воин.
Поведение Наумова очернившего звание советского генерала, возмутило всех нас. Позже мы узнали ещё многие позорные подробности его жизни. Оказалось, что в начале войны, когда немецкие войска вошли на Украину, Наумов бросил свою дивизию на произвол судьба, а сам на легковой машине, сделав чуть ли не 500 километров, уехал в Киев, к семье. После того, как немцы заняли столицу Украины, Наумов, окончательно перетрусивший, нанялся дворником, сменив свой генеральский мундир на грязный фартук и оружие на метлу. Но не долго пришлось подметать этому отъявленному трусу тротуары. Кто-то узнал его, и немцы отправили «храброго» вояку в лагерь. Дальнейшая судьба Наумова явилась логическим завершением всей его постыдной жизни: как только сформировали власовскую армию, Наумов перешёл на службу к предателям Родины…
Вскоре немцы перестали отпускать пленных на Украину и в Белоруссию. Они поняли, что просчитались. Верных вассалов не получилось. Наоборот, вид сожжённых и разрушенных городов и сёл, рассказы оставшегося в живых населения о зверствах фашистов, судьба пропавших без вести, замученных, угнанных в Германию членов семей -всё это взывало к мщению, требовало продолжения борьбы. Большинство вернувшихся из плена, уходили в леса, организовывали партизанские отряды или вливались в уже су шествующие. Только ничтожное меньшинство, единицы, те, кто имел свои счеты с советской властью или принадлежали к категории трусивших негодяев, остались на службе у немцев.
Теперь побеги из лагеря стеле совершать труднее. Немцы поняли, что русский народ — особый, что огнём и мечом его не напугаешь, не сломишь. В лагерях усилили охрану, тщательнее проверяли наличный состав, рассортировывали застрельщиков по различным лагерям. И всё-таки, преодолевая все эти рогатки, люди пытались бежать. Поимка беглеца заканчивалась или расстрелом или мучительным наказанием, но это не устрашало, и пленные продолжали рваться на волю.
Как манила нас эта воля! Как тосковали мы по родным местам, как ненавидели мы проклятые застенки! Из наших глаз трудно было выжать слезу. Мы стойко переносили голод, холод, битьё плетьми, мордобои, но комок подступал к горлу, когда мы вспоминали свои семьи, родные просторы полей, места, где протекала наша мирная, счастливая жизнь.
Часто тоска становилась совершенно невыносимой, железными пальцами она стискивала сердце. Тогда спасались пением. Пели тихонько, чтобы не услышал охранник. Иван Андреевич всегда присоединялся к нам, а то и запевал первый. Знакомая до боли мелодия наполняла комнату. Часто пели русские народные песни: «Тройку», «Сижу за решеткой в темнице сырой». У Преснякова был приятный, чистый тенор и особенно хорошо получался у него «Орлёнок». Бывало, кончит он петь — и все с заблестевшими от
слез глазами, растроганные и воспрянувшие духом, тянутся к нему и, стремясь сделать что-нибудь приятное, предлагают наперебой:
— Товарищ генерал, вот попробуйте моего табачку!
— Что табак! Возьмите лучше махорки, знаете, какая забористая да крепкая!
Иван Андреевич любил играть в шахматы, карты, домино. «Козла забивал» он мастерски, но иногда всё же проигрывал. А по нашим правилам, каждый проигравший должен был лезть под стол и оттуда мемекать, как козёл. Это всегда вызывало дружный смех. Безропотно лез под стол и наш генерал.
Однажды, посоветовавшись предварительно с Северюхиным, я отвёл Преснякова (зачёркнуто: « в сторону» — прим. О.Р.) и тихонько сказал:
— Иван Андреевич, вы по годам и по чину старше нас. Нам как-то неудобно загонять вас под стол… Не делайте больше этого…
Генерал улыбнулся:
— Сагит Абдуллович! Вы не правы! Ведь я лезу под стол, чтобы доставить товарищам удовольствие, посмешить их. Для нас сейчас в этом кошмаре улыбка, смех, бодрое настроение — важнее куска хлеба. Не бойтесь, я не уроню своё генеральское достоинство, если посижу под столом…
Эта душевность, стремление помочь окружающим проявлялись во всём. Ещё в Рославльском лагере Иван Андреевич обратил внимание на молодую, очень худенькую девушку лет 22-23 по имени Лена. Она работала машинисткой при штабе дивизии и была взята в плен при наступлении немцев. Лена оказалась очень хорошей девушкой, скромной
и мужественной, комсомолкой. Иван Андреевич очень волновался за её судьбу. Да и как было не волноваться? Мы уже знали, что ожидает советских девушек, попавших в фашистские лапы. И Пресняков, распустив в лагере слух, что Леночка его племянница, стал добиваться у лагерного начальства отправки девушки в Москву, через линию фронта. Через некоторое время старый фельдфебель, австриец по национальности, сообщил нам, что просьбу Ивана Андреевича уважили. Генерал очень радовался за девушку. Да и все мы были очень довольны, что её удалось вызволить из рославльского ада. Однако, вскоре один из полицейских проговорился Ивану Андреевичу. Оказывается, Лену отправили не в Москву, а в немецкий тыл, в гражданский лагерь. Это было первое наше разочарование в порядочности нацистов. Мы поняли, что врагам ни в коем случае нельзя верить, что все их обещания не стоят ломаного гроша,
Обманули нас немцы и перед отправкой в Кадьварию. Дней за десять до неё по лагерю ходили упорные слухи, которые распространяли и поддерживали полицейские и администрация, что нас отправят в особый офицерский лагерь, где будут созданы хорошие условия, установлен свободный вход и выход и что к офицерам даже будут прикреплены денщики. Ивана Андреевич, уже раскусивший фашистский
характер, только смеялся над этими баснями.
— Не верьте, товарищи, пышным обещаниям. Какие там денщики! Сами с голоду пухнем! Фашисты боятся, как бы не разбежались по пути, вот и сулят златые горы. Пресняков оказался пророком.
В действительности солдат «денщиков» отправили в один лагерь, нас, офицеров, в другой, чтобы мы не оказывали влияния на бойцов.
Добавить комментарий