ПЕРВЫЙ КРУГ ДАНТОВА АДА

Две ручные гранаты. Одна длинная, с деревянной руч­кой, другая круглая, похожая на нашу лимонку. Если бы я или кто-нибудь другой успел выбросить их из окопа передового наблюдательного пункта, возможно, тогда всё сложилось бы иначе в моей судьбе. Длинную гранату, я, оторвавшись от телефона, по которому уточнял боевую задачу второму эшелону дивизии, успел выкинуть, но в это время со страшным грохотом разорвалась вторая. Меня точно ударило чем-то тяжёлым по голове, обожгло ногу и я, падая, увидел, как в окоп ворвались немцы. На ка­кое-то мгновение я, очевидно, потерял сознание и очнул­ся от гортанных выкриков:

—           Комиссар? Комиссар?

Дула трёх автоматов были направлены прямо мне в грудь — немцы увидели три шпалы на моём воротнике.

—           Нет, нет! Не комиссар! Офицер! — закричали бойцы. Хотя война перевалила всего на четвёртый месяц,- это случилось 2 октября 1941 года, — мы уже знали, что немцы беспощадно расправляются с «комиссарами», как они называли всех политработников. Кстати, комиссар 1-го стрелкового полка, которым я командовал, т. Сизов незадолго до прорыва немцев на участке Дрогобуж-Ельня, на так называемом Ельнинском выступе, был смертельно ранен — пуля с бреющего немецкого истребителя попала ему прямо в сердце.

Сквозь застилавший глаза кровавый туман, я разгля­дел, что взрывом тяжело ранило не только меня, но и моего адъютанта и четырёх связистов. У лежащего близ меня молодого солдата осколок попал в живот и смертная бледность уже разлилась по его лицу.

Немцы жестами и своими лающими резкими голосами приказали здоровым бойцам, их было четверо, положить меня на плащпалатку и нести к пункту, где собирали плен­ных.

Никогда не забыть мне этого трагического шествия! В тяжёлой, ноющей тупой болью голове, горячечно бились мысли. «Я — пленный! Но ведь это же хуже смерти!» Что же происходит? Только-только начали воевать, а немцы уже шагают всё дальше и дальше по нашей земле… В ды­му пожарищ Украина, Белоруссия… И я, советский офицер, накопивший опыт ещё в гражданскую войну, так нелепо, так неожиданно попал в плен… Лежу беспомощный, обре­чённый на бездействие, истекающий кровью»… Мне вспоминался полковой митинг перед отправкой на передовую. Мы обещали разгромить немцев в течение нескольких ме­сяцев. Горькой иронией звучал сейчас приказ, спущенный сверху: взять с собой парадное обмундирование для учас­тия в параде на главной площади Берлина. К счастью, я ещё верил в высокую культуру немцев, в их гуманное от­ношение к пленным. Если бы я хоть приблизительно пред­ставлял те муки дантова ада, через которые проходят со­ветские военнопленные, мне было бы ещё горше…

До места сбора меня несли километра два. К нам при­стали ещё группы пленных. Бойцы шли быстро и опередили на некоторое расстояние немецкий конвой. Помню кочко­ватую, болотистую местность, осенний печальный пейзаж. Когда мы зашли в накую-то сырую низинку, бойцы остано­вились.

-Товарищ командир! Очнитесь! — услышал я шопот. — Что делать с партийными билетами?

Этот вопрос мгновенно вывел меня из полуобморочного состояния. Я приказал быстро вырыть ямку у одного из деревьев.

— Зарывайте!

Восемь красных книжечек завернули в чей-то носовой платок и забросали землёй и опавшими листьями. Мне по­казалось, что ранен я не только в голову и ногу, но и в самое сердце…

На сборном пункте мне кое-как перевязали голову и ногу. Подводили всё новых и новых бойцов и офицеров. Некоторых несли так же, как и меня, на плащпалатках, другие ковыляли, опираясь на товарища. Немецкие солдаты грубо подталкивали военнопленных прикладами. В мрачном молчании стояли бойцы на поляне. Здесь было человек триста. Показалась открытая легковая машина с немецки­ми офицерами. Среди них был генерал — командир корпуса. И тут я впервые услышал ненавистное нацистское привет­ствие: «Хайль Гитлер!» Его молодецки выкрикнул майор, с автоматичностью марионетки, выкинув руку вперёд. Ге­нерал ответил тем же.

В присутствии генерала майор начал меня допрашивать. Но в начале он не отказал себе в удовольствии поразить советских военнопленных своей осведомлённостью.

— Нам известно, что вы являетесь командиром полка. Мы знаем, что командир вашей дивизии — генерал Бобров. Довожу до вашего сведения, что война для вас уже окон­чена. Войска великой Германии победоносно шагают по ва­шей земле. 16 октября мы будем в Москве!

 

Затем он заявил, что генерала интересует следующее: где формировалась наша дивизия и какую артиллерию имеет она на вооружении.

На первый вопрос я ответил, что не знаю, так как прибыл в полк недавно. В действительности 9-ая дивизия была сформирована в Москве, в Кировском районе и влилась в состав 24 армии.

На второй вопрос я ответил так, как должен был от­вечать каждый советский офицер:

—           Присяга, которую я принял, и офицерская честь не позволяют мне открывать военную тайну. Если я сообщу вам эти сведения, то я стану изменником Родины.

После этого майор задал мне ещё один вопрос:

—           Вы — коммунист?

—           Нет! — сказал. Горько и невыразимо тяжело было говорить это, отрекаться от самого святого, но про себя подумал, что не обязан всякой фашистской гадине докла­дывать о своей партийной принадлежности.

Несмотря на туман и шум в голове, я уже начал кое-что соображать. Помню, мне подумалось о том, что раз­ведка у немцев работает неплохо, если они знают фами­лии командиров, а ещё я подумал, что некоторые военнопленные, очевидно, выбалтывают то, что не следует.

В Рославльский лагерь я попал 3 октября. Стояла хо­лодная, слякотная погода. Беспрерывно лил дождь, смешанный со снегом. Под ногами хлюпала липкая жижа. Для ра­неных, даже тяжело, не было приготовлено мало-мальски подходящего помещения. Меня, в числе других, поместили в каком-то одноэтажном здании из красного кирпича. В окна с разбитыми стёклами, а то и вовсе с вывороченными рамами, дул пронзительный сырой ветер, долетали брызги дождя. Тяжелораненные бойцы и офицеры валялись на полу, на подстилке из крупной ржаной соломы, на нижних нарах, легко раненых разместили, на втором ярусе нар.

В эти скорбные для нашей Родины дни, дни отступле­ния, немцы каждый день подвозили всё новые и новые группы наших воинов, получивших ранения в жестоких боях.

Немцы никакой медицинской помощи нам не оказывали. Весь обслуживающий персонал лазарета /если только мож­но так назвать этот кирпичный барак, неотапливаемый, без света, без воды, без всяких элементарных удобств/ состоял из военнопленных. Они выбивались из сил, чтобы облегчить наши страдания. Но что можно сделать при от­сутствии медикаментов, перевязочного материала, воды в нужном количестве? Дня через три после оказания мне первой помощи на сборном пункте, дошла очередь и до моих ран. Пропитанные засохшей кровью, покоробленные бинты отдирали вместе с кожей и волосами. После мучительного промывания раны её опять перевязали тем же по­черневшими от грязи бинтами.

Отцы церкви, чтобы припугнуть верующих, рассказыва­ют им об ужасах, которые, якобы, ожидают грешников в аду. Но их фантазия бледнеет перед тем, что происходило в действительности в Рославльском лагере.

До сих пор в моих ушах стоят стоны раненых, их мольба о воде, просьбы перевязать раны, сменить задвоив­шиеся повязки. Многие тяжёлые больные бредили. Один не­истово кричал, отдавал команду, другой рыдал, призывая дорогих ему.людей. В предсмертных судорогах стонали ис­текающие кровью бойцы, с оторванными руками и ногами. В страданиях и муках умирали они на грязном полу. В ба­раке стояло ни с чем не сравнимое зловоние. Воду приво­зили сами военнопленные. Чтобы доставить бочку воды, нужно было проехать десятки (зачёркнуто, надписано «пять» — прим. О.Р.) километров. В Рославльском лагере и в его лазарете скопилось десятки тысяч военно­пленных. Каждые сутки умирало по несколько сотен. Подта­чивало силы и отвратительное питание. Первые дни нам даже не давали хлеба, а варили картошку в мундире и кор­мовую свёклу. Конское мясо, от убитых на фронте лошадей, десяти-пятнадцатидневной давности, рубили на куски вме­сте со шкурой и варили в котле. Кормили один раз в сут­ки, а утром и вечером раздавали горячую воду.

Но все эти физические лишения бледнели перед теми душевными муками, которые терзали нас. Особенно изводило сознание, что ничем нельзя облегчить страдания това­рищей, умирающих от ран, корчащихся в муках рядом с на­ми. Единственно что могло несколько утешить их, это на­ши рассказы о скорой победе над фашистами, во что мы тогда крепко верили.

Никогда не забыть мне бессонных ночей, в стонущем, зловонном бараке. Мозг сверлила мысль: идут решающие битвы за Родину, Отечество в опасности, а ты лежишь здесь, гниёшь заживо и ничем, ровно ничем не можешь быть полезным. Чтобы отвлечься от этих раздирающих ум и сердце мыслей, я предавался воспоминаниям. Особенно часто почему-то грёзилось мне детство. Вот я, низкорослый, но крепкий мальчонка, гоню на пастбище стадо. При­рода у нас в селе Карагузино, Саракташского района, Оренбургской области, чудесная. Село со всех сторон обсту­пили высокие живописные горы — отроги Уральского хребта. С их вершин видны, подёрнутые синей дымкой рощи и леса, золотистые просторы полей, беспредельная степь.

В спёртом воздухе барака точно проносится лёгкое дуновение степного ветерка. Оренбургская степь! Как я тосковал по ней! Особенно хороша она весной и в начале лета. В первые недели мая зелёный травяной ковёр пестре­ет красками, оранжевыми, жёлтыми чашечками тюльпанов. Солнце пронизывает их яркие лепестки и кажется, что степь зажгла разноцветные огоньки в честь прихода весны.

Позже, в начале июня, степь становится серебристо-зелё­ной, шёлковой от ковыля. Ветер гонит волны по нему и, кажется, что это не степь, а море, сливающееся с горизонтом. К осени ковыль распушится, поседеет, степь точно снегом покрыта. А как свежо и терпко пахнет горькая полынь, какой нежный, еле уловимый аромат, излучают маленькие розовые вьюнки, какой сладкий и приятный запах у мышиного горошка! Степь живёт, дышит. Вот из норы вы­скочил суслик и встал столбиком. Высоко-высоко, в бледном от зноя небе, звенит, то замирая, то опять разгораясь, песня жаворонка!

В детские годы мне пришлось испытать не мало обид и лишений. Отец мой Абдулла Тазетдинов был, как говорили у нас в семье, проклят дедом за то, что после окончания духовной семинарии, не захотел стать муллой. После из­гнания из родительского дома, ему пришлось до самой Ок­тябрьской революции батрачить на кулаков, пасти их скот, прилагать героические усилия, чтобы как-то прокор­мить своё многочисленное семейство. К довершению несчастья, сытый кулацкий жеребец лягнул его по правой руке  и отец на всю жизнь остался инвалидом.

Ни я, ни мои братья и сестры никогда не имели но­вого платья или новой обуви. Всегда это были какие-то лохмотья, обноски, которые давали маме кулаки и соседи, за то, что она помогала им в горячее время сенокоса и уборки хлеба. И землянка у нас была ветхая, крошечная. В сильную стужу мама заводила нашу единственную живность — коровёнку тоже в эту же землянку. Шесть человек и корова на площади в 15 кв. метров! Совсем маленьким ма­льчонком я стал подпаском — помогал отцу, а потом в 13 лет нанялся батраком к богатому казаку Александру Лаврову. Пасли мы скот, начиная с того времени, как выглянет  первая зелёная трава и до середины ноября. Вспоминались мне сумасшедшие грозы в горах, когда всё вокруг грохо­тало, гремело, сверкало, а я думал только о том, как бы не растерять овец. А как мёрз я в осеннюю стужу, как завидовал баранам, одетым в тёплые курчавые шубы! Но све­жий воздух, физическая работа, грубая, но здоровая пища — всё это закаляло организм. Может быть, благодаря это­му, мне удалось перенести то, что было не под силу сотням и тысячам других военнопленных, детство и юность которых прошли в более лёгких условиях.

В бессонные лагерные ночи, под стоны умирающих и раненых, я, конечно, вспоминал радостные, счастливые дни моего детства и юности. А они бывают даже у самого бедного, нищего мальчишки, потому что, как ни тяжело ему, а всё-таки он свободный человек, всё-таки над его головой — высокое небо Родины!

Одно из таких приятных воспоминаний касалось вот какого случая. Бедность, из которой никак не могла вы­биться наша семья, не дала возможности мне учиться. Закончив четыре класса начальной татарской школы, я стал батрачить. Возил навоз на поле своего хозяина, ухаживал за скотиной. Однако, мысли о дальнейшей учёбе неустанно преследовали меня. Узнав, что по вечерам в шко­ле учатся русской грамоте муллы /только научившись чита­ть и писать по-русски имели право получить должность священнослужителя в мечети/, я стал посещать эти занятия. Муллы были старые и не очень толковые, русская грамота им никак не давалась. Частенько, сидя на задней парте, я подсказывал незадачливым ученикам. Учитель заметил это, и не раз ставил меня в пример седобородым старцам, а однажды дал мне книжку и сказал:

— Вот прочитай это, а потом перескажи. Я посмотрю, что ты запомнишь.

Весь вечер в своей землянке при свете коптилки чи­тал я рассказ. Большинство слов было мне непонятно /русский язык я почти не знал/, но рассказик выучил наизусть. Когда на другой день я стал бойко отчеканивать историю про скворца — птицу перелётную, весело распеваю­щую свои песенки, учитель очень удивился и сказал: «Ой, молодой человек! Тебе надо обязательно учиться. Выучишь­ся — далеко пойдёшь!»

На этом мои приятные воспоминания обрывались: у отца не нашлось трёх рублей в месяц, чтобы платить за учёбу и мне так и не удалось как следует выучиться

русской грамоте.

В Рославльском лагере было тяжко не только раненым и больным. Здоровых военнопленных /конечно, здоровых относительно, так как редко кто мог вынести условия

лагерной жизни/ несмотря на промозглую осеннюю погоду держали круглые сутки под открытым небом, на площади, обнесённой колючей проволокой. Под дождём, под мокрым снегом люди дожидались отправки в другие лагеря. Нигде не могли они найти сухого места, невозможно было согре­ться. Днём и ночью в этой многотысячной толпе рыскали эсэсовцы в окружении автоматчиков, с овчарками на повод­ках. Они разыскивали и отбирали для расстрела евреев и политработников. В помещения лазарета немцы боялись за­ходить: от скученности, грязи, ужасающей антисанитарии развелось неисчислимое количество вшей. Обречённые на неподвижность раненые страдали не только от боли в ра­нах, но и оттого, что их живьём поедали насекомые.

Но и здесь, в нечеловеческих условиях, советские военнопленные старались подбодрить друг друга, утешить ослабевших, помочь добрым словом, душевной беседой. В этом лагере я встретил людей, коммунистов и беспартий­ных, чья железная воля, страстная убеждённость в победе Советского Союза, вдохновляла на борьбу с фашизмом, вливала новые силы. Были здесь и немало людей, горькая су­дьба которых заставляла крепче сжимать кулаки, ещё бо­лее ненавидеть наших мучителей.

Корда меня привезли в Рославльский лагерь, то ря­дом со мной на нижних нарах лежал человек, укрытый с головой шинелью. Он лежал неподвижно и я, решив, что сосед спит, старался не шевелиться, чтобы не разбудить его. Через некоторое время он протиснул руку и, дотро­нувшись до меня, прошептал: «Ефим». Я ничего не ответил. Меня только удивило, что он не выражает сочув­ствия при виде моего залитого кровью лица, слушая моё тяжелое дыхание. Вдруг сосед стал ощупывать меня, как это делают слепые. И он действительно был слеп. Позже я разглядел, что вся кожа на лице у него была синяя, точ­но опалённая порохом. Звали его Тимофеевым Алексеем. Воевал он в составе 43-ей армии. Когда танки противника прорвались в их расположение, он, политрук роты, и не­сколько бойцов, укрылись в глубоком рве, намереваясь встретить огнём, идущих за танками немецких пехотинцев. Но танкист, очевидно, разгадал их желание, повернул на­зад, остановил танк над рвом и выпустил вниз страшную обжигающую струю газа, которая и лишила Алексея зрения. Бойцы вынесли его на руках из рва, скрыли от немцев, что Тимофеев политрук. Четверо бойцов из его роты, по­павших вместе с ним в плен, ухаживали за Алексеем, как за маленьким ребёнком. Мне становилось легче на душе, когда я видел такое участливое отношение к обездоленно­му товарищу.

Глубокое сочувствие вызывал и полковник Андрей Семенович Прудников. Он тяжело раненный попал в плен в ав­густе 1941 года. Прошло более двух месяцев, а рана в области ключицы не только не заживала, а становилась всё болезненней, гноилась, от неё шёл тяжёлый запах.

И это было неудивительно: от грязных повязок, отсутствия нормального ухода у многих начиналось заражение. Андрей Семёнович был страшно истощён, двигался с трудом, всё время левой руной придерживал свою потрёпанную грязную драповую шинель, чтобы она не надавливала на больное плечо.

В первый же день моего пребывания в лазарете ко мне подошёл высокий рыжеватый человек лет 35-36, с измучен­ным утомлённым лицом. Но глаза его глядели строго и непреклонно. Он оказался подполковником, командиром стрел­кового полка. Алексей Александрович Северюхин /как звали его/ до войны жил в Ижевске, являлся членом Верховно­го Совета Удмуртской АССР. Алексею Александровичу так же, как и мне, посчастливилось выбраться живым из фаши­стского ада, и сейчас он работает начальником цеха на одном из заводов Ижевска. Мы переписываемся с ним, вспоминаем страшные дни, проведённые вместе. Алексей Александрович в первой же беседе ознакомил меня с об­становкой в лагере, рассказал, как бесчеловечно относят­ся немецкое командование к военнопленным, посоветовал держать себя в руках, собрать всю силу воли. Во время нашего разговора к нам подошёл старший дивизионный врач, тоже, конечно, военнопленный, т. Солодовников. Это был очень энергичный, большой души человек. Он безбоязнен­но требовал у лагерной администрации медикаментов, настаивал, чтобы подвозили в достаточном количестве воду, сам не щадил себя, помогая больным и раненым и застав­лял остальной медперсонал относиться к своим обязанностям также. Его человечность, внимательный медицинский надзор спасли многих от неминуемой гибели.

Через неделю в лагерь привезли раненого командира 5 стрелковой дивизии им. Фрунзе генерал-майора Преснякова Ивана Андреевича. Это был поистине замечательный человек. О нём я напишу более подробно ещё и потому, что он стал моим близким другом, человеком, которому я многим обязан, с которого я брал пример.

Чтобы закончить описание встреч с различными людьми в Рославльском лагере, в котором я провёл 50 дней, я остановлюсь ещё на двух.

Как известно читателю осень 1941 года была тяжёлым испытанием для нашей Родины. Один за другим оставлялись нашими войсками города и сёла, немцы исступлённо рва­лись к Москве. На лицах охранявших нас немецких солдат читалось самодовольное торжество. То и дело они издевательски говорили нам: «Рус, Москау капут!»

Но среди обслуживающего персонала находились люди, трезво оценивающие обстановку. Изредка нашу комнату по­сещал старший унтёр-офицер /французский капрал, призван­ный в гитлеровскую армию/. Он не менее, чем мы, ненави­дел фашистов, говорил, что Гитлер сошёл с ума, рассказы­вал, как сжигали немцы французские города, расстрелива­ли и убивали безвинных жителей. Иногда он приносил нам лекарство или кусок хлеба, как он говорил, «из своих запасов». Мы могли только радоваться, что в немецкой ар­мии есть люди, которые готовы направить оружие против фашистских порядков.

Не соответствовало бы истине, если бы я не упомянул в этой книге о личностях, которые не сумели выстоять, сохранить гордость, присущую советским людям, пошли на подлость, чтобы уберечь свою шкуру. С одним из таких я впервые встретился в Рославльском лагере (были, к сожа­лению, они и в других лагерях).

Как-то в ноябре к нам в комнату вошёл высокий, строй­ный полковник. Он был одет в новую драповую шинель, по­верх которой висел противогаз. Его сопровождала молодая блондинка, жена, как отрекомендовал он её нам. Полковник Краевец, так звали его, спросил, кто из нас генерал-май­ор Пресняков и сказал, познакомившись с ним, что напрас­но он истощает себя плохим питанием. Дескать, комендант лагеря разрешит генералу получать рацион из котла поли­цаев. Иван Андреевич Пресняков пристально посмотрел на полковника и ответил, что он — военнопленный и будет есть то же, что и все. Вскоре полковник Краевец был от­правлен куда-то вместе с женой, отдельно от других офи­церов. Его посещение оставило неприятный осадок у нас на душе, особенно, когда сопровождавший его немецкий конвоир, придя в другой раз в нашу комнату, стал ехидно подсмеиваться над тем, что вот какие у вас, у русских, офицеры: сдаются в плен вместе с жёнами!

Через четыре года, уже после войны, я снова встретился с полковником Краевцом. Он настойчиво просил меня, чтобы я в соответствующих органах подтвердил, что он попал в плен тяжело раненным. Я этого не мог подтвердить, так как видел его в плену всего один раз, совершенно здоровым и не в пример нам сытым и хорошо одетым.

No responses yet

Добавить комментарий